В хорошей постели надо спать голым.
Генрих Бёлль. «Глазами клоуна».
Эпиграф верен, но не всегда. И это именно тот случай. Я читала книгу буквально со слезами на глазах.
Такое чувство, будто вся книга пропитана запахами невыразимой печали, тоски и туманов, пролитыми слезами, бессонными ночами, болью, воспоминаниями, всем, что остается, когда возлюбленный просто уходит.
Однако я страдаю не только меланхолией, головными болями, безразличием и мистической способностью распознавать по телефону запахи; мой самый тяжкий недуг — врожденная склонность к моногамии; на свете есть только одна женщина, с которой я могу делать то, что мужчина делает с женщиной, — Мария; с того дня, когда она ушла от меня, я живу так, как надлежало бы жить монахам, а ведь я не монах.
Роман охватывает всего пару, или даже один день, но за этот бесконечный день мы успеваем узнать множество печальных, милых, возможно и неважных, но трогательных мелочей, из которых и состоит вся наша жизнь.
В те времена Марию я видел редко, она готовилась к выпускным экзаменам и пропадала у школьных подруг. Иногда старый Деркум ловил меня на том, что, совершенно выключившись из разговора, я пристально смотрю на кухонную дверь; качая головой, он говорил:
— Сегодня она придет поздно.
И я заливался краской.
[...]
Мария умела непостижимо быстро и ловко придавать каждой комнате прибранный вид, хотя ничего осязаемого, ничего явного она не совершала. Как видно, весь секрет в ее руках. Я вспомнил руки Марии — уже самая мысль, что она положит руки на плечи Цюпфнеру, превращала мою меланхолию в отчаяние. Руки каждой женщины могут так много сказать — и правду и неправду; по сравнению с ними мужские руки представляются мне просто кое-как приклеенными чурками. Мужские руки годны для рукопожатии и для рукоприкладства, ну и, конечно, они умеют опускать курок и подписывать чеки. Рукопожатия, рукоприкладство, стрельба и подписи на чеках — вот все, на что способны мужские руки, если не считать работы. Зато женские руки, пожалуй, уже нечто большее, чем просто руки, даже тогда, когда они мажут масло на хлеб или убирают со лба прядь волос.
Так странно видеть мужчину, который действительно моногамен – он не может думать больше ни о чем и ни о ком. И думает, что Мария мыслит также. Но он не прав. Он додумывает то, что она могла бы сказать или сделать, как отреагировать, ответить на ту или иную реплику, причем, с таким внутренним напором, что невольно думаешь, что она наверняка ответила именно так.
Что ты сказала этому молокососу на вечере во время танцев, когда он одним духом выпалил: «Ответьте мне быстро, что вы любите больше всего на свете, сударыня, только не задумывайтесь!» И ты, конечно, сказала ему правду; «Маленьких детей, исповедальни, кино, грегорианские песнопения и клоунов».
— А мужчин вы не любите, сударыня?
— Да, но только одного, — сказала ты, — мужчин как таковых — нет, мужчины глупые.
[...]
За решеткой исповедальни атмосфера сгущается, нетерпение, раздражительность, а два голоса без конца что-то шепчут о любви, браке, долге, снова о любви, и, наконец, голос священника спрашивает:
— А религиозных сомнений у вас нет?.. Чего же вам нужно, дочь моя?
Ты не осмеливаешься произнести вслух, не осмеливаешься даже мысленно признаться себе в том, что известно мне. Тебе нужен клоун; официальная профессия — комический актер, ни к какой церкви не принадлежит.
Помимо всего прочего, главный герой вызывает во мне еще и какие-то материнские чувства, ибо, даже дожив до двадцати восьми лет, он все еще совсем ребенок, с утрированным юношеским максимализмом и неизжитой верой в то, что люди должны поступать определенным образом и не могут поступать иначе.
В конце концов я зашел в булочную и попросил, продавщицу дать мне бесплатно булочку. Несмотря на свою молодость, продавщица была безобразна. Я дождался минуты, когда из булочной ушли все покупатели, быстро вошел туда и, не поздоровавшись, выпалил:
— Дайте мне бесплатно булочку!
Я боялся, что в булочную опять кто-нибудь войдет. Продавщица взглянула на меня, ее тонкие сухие губы стали еще тоньше, но потом округлились, набухли; она молча положила в пакет три булочки и кусок сдобного пирога и протянула мне. По-моему, я даже не поблагодарил ее — схватил пакет и бросился к двери.
Он любил других женщин. Но не так, как Марию. Вообще, не так. Он хотел только ее, мечтал только о ней. Я слишком любил Монику, чтобы утолить с ней «вожделение» к другой.
[...]
...мы оба не сразу положили трубку. Я слышал дыхание Моники, не знаю, сколько времени, но я слышал его, потом она положила трубку. А я еще долго не опускал бы трубку, только чтобы слышать ее дыхание. Боже мой, дыхание женщины, хотя бы это.
[...]
Когда Моника доиграла мазурку, мне было так скверно, что я даже плакать не мог. Она это, видимо, Почувствовала, взяла трубку и сказала вполголоса:
— Ну вот, видите.
— Это моя вина... — сказал я, — не ваша... простите меня.
Послевкусие остается горькое и терпкое. Но и покрытое чем-то тонким, легким и мягким как аромат женских духов. Похожее ощущение у меня было после прочтения «Фабиана» Эриха Кестнера – одного из моих любимейших романов. Мне вроде и нечего сказать о книге, но и стольким хочется поделиться, но о чем я буду говорить? О клоуне, которого бросила даже не жена, просто девушка? Стоит мне открыть рот, как все переместится в совершенно иную плоскость, и я, даже используя все мое красноречие, никогда не смогу описать, что же на самом деле я прочитала.
— Пора закругляться, — сказал я, — а то тебе могут впаять что-нибудь в личное дело. И не вздумай пропускать завтрашнюю лекцию.
— Но пойми же меня, — взмолился он.
— К черту, — сказал я, — я тебя понимаю. И притом слишком хорошо.
— Что ты за человек?! — воскликнул он.
— Я клоун, — сказал я, — клоун, коллекционирующий мгновения. Ни пуха ни пера!
И положил трубку.
В страдании тех, кого разлюбили,
всегда есть что-то смешное.
О. Уайльд
всегда есть что-то смешное.
О. Уайльд
Эпиграф верен, но не всегда. И это именно тот случай. Я читала книгу буквально со слезами на глазах.
Такое чувство, будто вся книга пропитана запахами невыразимой печали, тоски и туманов, пролитыми слезами, бессонными ночами, болью, воспоминаниями, всем, что остается, когда возлюбленный просто уходит.
Однако я страдаю не только меланхолией, головными болями, безразличием и мистической способностью распознавать по телефону запахи; мой самый тяжкий недуг — врожденная склонность к моногамии; на свете есть только одна женщина, с которой я могу делать то, что мужчина делает с женщиной, — Мария; с того дня, когда она ушла от меня, я живу так, как надлежало бы жить монахам, а ведь я не монах.
Роман охватывает всего пару, или даже один день, но за этот бесконечный день мы успеваем узнать множество печальных, милых, возможно и неважных, но трогательных мелочей, из которых и состоит вся наша жизнь.
В те времена Марию я видел редко, она готовилась к выпускным экзаменам и пропадала у школьных подруг. Иногда старый Деркум ловил меня на том, что, совершенно выключившись из разговора, я пристально смотрю на кухонную дверь; качая головой, он говорил:
— Сегодня она придет поздно.
И я заливался краской.
[...]
Мария умела непостижимо быстро и ловко придавать каждой комнате прибранный вид, хотя ничего осязаемого, ничего явного она не совершала. Как видно, весь секрет в ее руках. Я вспомнил руки Марии — уже самая мысль, что она положит руки на плечи Цюпфнеру, превращала мою меланхолию в отчаяние. Руки каждой женщины могут так много сказать — и правду и неправду; по сравнению с ними мужские руки представляются мне просто кое-как приклеенными чурками. Мужские руки годны для рукопожатии и для рукоприкладства, ну и, конечно, они умеют опускать курок и подписывать чеки. Рукопожатия, рукоприкладство, стрельба и подписи на чеках — вот все, на что способны мужские руки, если не считать работы. Зато женские руки, пожалуй, уже нечто большее, чем просто руки, даже тогда, когда они мажут масло на хлеб или убирают со лба прядь волос.
Так странно видеть мужчину, который действительно моногамен – он не может думать больше ни о чем и ни о ком. И думает, что Мария мыслит также. Но он не прав. Он додумывает то, что она могла бы сказать или сделать, как отреагировать, ответить на ту или иную реплику, причем, с таким внутренним напором, что невольно думаешь, что она наверняка ответила именно так.
Что ты сказала этому молокососу на вечере во время танцев, когда он одним духом выпалил: «Ответьте мне быстро, что вы любите больше всего на свете, сударыня, только не задумывайтесь!» И ты, конечно, сказала ему правду; «Маленьких детей, исповедальни, кино, грегорианские песнопения и клоунов».
— А мужчин вы не любите, сударыня?
— Да, но только одного, — сказала ты, — мужчин как таковых — нет, мужчины глупые.
[...]
За решеткой исповедальни атмосфера сгущается, нетерпение, раздражительность, а два голоса без конца что-то шепчут о любви, браке, долге, снова о любви, и, наконец, голос священника спрашивает:
— А религиозных сомнений у вас нет?.. Чего же вам нужно, дочь моя?
Ты не осмеливаешься произнести вслух, не осмеливаешься даже мысленно признаться себе в том, что известно мне. Тебе нужен клоун; официальная профессия — комический актер, ни к какой церкви не принадлежит.
Помимо всего прочего, главный герой вызывает во мне еще и какие-то материнские чувства, ибо, даже дожив до двадцати восьми лет, он все еще совсем ребенок, с утрированным юношеским максимализмом и неизжитой верой в то, что люди должны поступать определенным образом и не могут поступать иначе.
В конце концов я зашел в булочную и попросил, продавщицу дать мне бесплатно булочку. Несмотря на свою молодость, продавщица была безобразна. Я дождался минуты, когда из булочной ушли все покупатели, быстро вошел туда и, не поздоровавшись, выпалил:
— Дайте мне бесплатно булочку!
Я боялся, что в булочную опять кто-нибудь войдет. Продавщица взглянула на меня, ее тонкие сухие губы стали еще тоньше, но потом округлились, набухли; она молча положила в пакет три булочки и кусок сдобного пирога и протянула мне. По-моему, я даже не поблагодарил ее — схватил пакет и бросился к двери.
Он любил других женщин. Но не так, как Марию. Вообще, не так. Он хотел только ее, мечтал только о ней. Я слишком любил Монику, чтобы утолить с ней «вожделение» к другой.
[...]
...мы оба не сразу положили трубку. Я слышал дыхание Моники, не знаю, сколько времени, но я слышал его, потом она положила трубку. А я еще долго не опускал бы трубку, только чтобы слышать ее дыхание. Боже мой, дыхание женщины, хотя бы это.
[...]
Когда Моника доиграла мазурку, мне было так скверно, что я даже плакать не мог. Она это, видимо, Почувствовала, взяла трубку и сказала вполголоса:
— Ну вот, видите.
— Это моя вина... — сказал я, — не ваша... простите меня.
Послевкусие остается горькое и терпкое. Но и покрытое чем-то тонким, легким и мягким как аромат женских духов. Похожее ощущение у меня было после прочтения «Фабиана» Эриха Кестнера – одного из моих любимейших романов. Мне вроде и нечего сказать о книге, но и стольким хочется поделиться, но о чем я буду говорить? О клоуне, которого бросила даже не жена, просто девушка? Стоит мне открыть рот, как все переместится в совершенно иную плоскость, и я, даже используя все мое красноречие, никогда не смогу описать, что же на самом деле я прочитала.
— Пора закругляться, — сказал я, — а то тебе могут впаять что-нибудь в личное дело. И не вздумай пропускать завтрашнюю лекцию.
— Но пойми же меня, — взмолился он.
— К черту, — сказал я, — я тебя понимаю. И притом слишком хорошо.
— Что ты за человек?! — воскликнул он.
— Я клоун, — сказал я, — клоун, коллекционирующий мгновения. Ни пуха ни пера!
И положил трубку.