Трамбо. Роман в двух частях: «Мертвый», «Живой».
История об американском парне, солдате Джо Бонхэме.
«Не уезжай, Джо, убеги от них, а то тебя убьют, и мы уже больше не увидимся».
О, Карин, зачем им эта война? Они затеяли эту войну именно сейчас, когда мы нашли друг друга. Карин, ведь у нас с тобой есть дела поважнее войны. Пожить бы нам вдвоем в собственном доме. По вечерам я приходил бы к тебе домой, в твой дом – в наш дом. Был бы у нас дом, и в нем только мы с тобой, Карин. Были бы у нас симпатичные шустрые карапузы. Это куда важнее войны. О, Карин, Карин, гляжу я на тебя и думаю: тебе только девятнадцать, а ты уже такая старая, совсем старая старуха. Карин, я смотрю на тебя, а сердце мое плачет и истекает кровью.
Он не погиб в бою. Он выжил. Очнувшись, он ясно понял, что оглох. Затем обнаружил, что у него не осталось ни рук, ни ног. Ни лица. Ни-че-го. Мыслящий кусок мяса. Из всех человеческих чувств у него осталось только осязание, да и осязать он мог лишь уцелевшей кожей на лбу, отрезком шеи, где была пробита гортань трубкой для подачи воздуха и голым торсом.
Нет, нет, это неправда. Нет, нет, нет… Мама!
Мама, где ты?
Скорее, мама, скорее разбуди меня. Меня одолевают кошмары, мама, где ты? Мама, скорее! Я лежу здесь. Здесь, мама. Здесь, в темноте. Возьми меня на руки, убаюкай... Баю-баюшки-баю... Вот так, а теперь я усну... Мама, мама, скорее, — я не могу проснуться. Сюда, мама, сюда... Ветер, вей помаленьку, раскачай-ка колыбельку... Подними меня высоко, высоко…
Первая честь книги - «Мертвый», полна паники, стенаний, злобы, сожалений, всего того, что чувствует двадцатилетний парень, когда осознает, что в таком положении ему предстоит прожить остаток своей жизни, которая только-только еще началась.
Всегда хватает людей, готовых жертвовать чужой жизнью. Они удивительно горласты и способны без конца разглагольствовать. Такие встречаются в церквях, и в школах, и в газетах, и в законодательных учреждениях, и в конгрессах. Это их бизнес. А уж как красиво говорят — заслушаешься. «Лучше смерть, чем бесчестье!», «Эта священная земля, политая кровью!», «Слава бессмертным героям!», «Пусть их гибель не окажется напрасной!», «Благородная смерть храбрых!».
Просто тошнит от всего этого.
А что говорят мертвые?
Воскресал ли хоть кто-нибудь из мертвых, хоть один-единственный из миллионов убитых? Вернулся ли кто-либо из них и сказал ли — я рад, что умер, Богом клянусь, ибо смерть всегда лучше бесчестья? Сказал ли он — я рад своей смерти, она обеспечила миру демократию? Сказал ли — лучше мне умереть, чем лишиться свободы? Сказал ли хоть один из них — мне приятно сознавать, что я сложил свои потроха за честь родины? Сказал ли — посмотрите на меня, я мертв, но я погиб в борьбе за человеческое достоинство, и это лучше, чем остаться живым? Сказал ли — вот я перед вами, два года я гнил в могиле, на чужбине, но зато как прекрасно умереть за родную землю! Сказал ли кто-нибудь из них — ура, я погиб за девичью честь, и я счастлив! Послушайте, как я пою, хотя мой рот полон червей... И неужели все эти ребята умирали с мыслями о демократии, свободе, воле, чести, о вечной безопасности своих семейных очагов и звездно-полосатого флага?
Вы совершенно правы, черт возьми, ни о чем таком они не думали!
Мысленно они плакали, как малые дети. Они позабыли о деле, за которое сражались, за которое умирали. Они думали о простых вещах. Они умирали, мечтая увидеть лицо друга. Они умирали и всхлипывали, желая услышать голос матери, отца, жены, ребенка. Они умирали с тяжелым сердцем, моля Бога дать им еще хоть раз взглянуть на дом, где родились. Они умирали, оплакивая жизнь и тоскуя о ней. Они точно знали, что важно и что нет. Они знали: жизнь — это все, и умирали со стонами и вздохами. Они умирали с единственной мыслью: я хочу жить, я хочу жить, я хочу жить...
Уж кто-кто, а он-то это хорошо понимал.
На всей земле никто не был более похож на мертвеца, чем он.
Во второй части он начал мыслить. Мыслить разумно. Он начал исчислять время, научился воспринимать реальность вибрациями, так как ни слышать, ни видеть не мог. По вибрациям пружин своего матраца он мог определить рост, возраст, комплекцию медсестры, их было несколько, и он узнавал каждую, радостно извивался, приветствуя любимую из них. Реакция новеньких сестер была разной. Сначала они откидывали одеяло и несколько мгновений переживали первое впечатление от жуткого зрелища изуродованного тела. Как-то даже одна из новеньких стремглав выбежала из палаты и больше не вернулась. Он остался без судна и испортил простыню, но не рассердился. Другая расплакалась над ним, на его рубашку упали ее крупные слезы.
Спустя четыре года к нему в комнату вошло несколько человек. Кто они? Он, было, подумал о матери, сестрах, Карин, тогда ему сделалось нестерпимо стыдно, что они увидят его таким. Его голова конвульсивно дернулась в сторону от посетителей. От рывка еще больше сдвинулась маска, он почувствовал это, но ему было не до маски. Он только хотел спрятать свое лицо, отвести от людей свои слепые глазницы, не дать им увидеть искромсанную дыру вместо носа и рта, вместо живого человеческого лица. Он так обезумел, что начал перекатываться с боку на бок, — так мечется по постели больной в жару и бреду. Но это были не его родные. Кто-то отвернул его рубашку. Он лежал очень спокойно, неподвижно, как мертвец. Мысли лихорадочно скакали сразу в ста направлениях. Но он точно знал — сейчас произойдет что-то важное. Они еще немного повозились с его рубашкой, затем она снова прикрыла его грудь. Но теперь рубашка стала тяжелой, что-то прижимало ее к телу. Неожиданно он ощутил сквозь ткань, прямо над сердцем, холодок металла. Они что-то нацепили на него.
И вдруг – чего с ним не было уже месяцами – он сделал странную попытку: потянулся правой рукой за тяжелым предметом, который они прикололи к рубашке, и едва не схватил его пальцами прежде, чем успел сообразить, что ни руки, ни пальцев у него нет. Кто-то поцеловал его в висок, слегка пощекотав щетиной, какой-то мужчина с усами. Сперва в левый висок, потом в правый. И тут он понял, что они сделали. Они пришли в его палату и наградили его медалью.
И все это время он пытался связаться с ними. С людьми. Каждый день он выстукивал головой по подушке: помогите! Но его никто не понимал, или не хотел понимать. Когда он стучал особенно неистово, врач ставил ему успокоительное и он забывался, продолжая поднимать и опускать голову: точка, точка, точка, тире, тире, тире, точка, точка…
И вот однажды:
Произошло нечто крайне важное: у него появилась новая дневная сестра.
Он это понял, как только отворилась дверь и она зашагала по комнате. У нее была легкая походка, тогда как прежняя дневная сестра — та, что работала так быстро и споро, — ступала тяжело. Новой сестре требовалось пять шагов, чтобы дойти от двери до койки. Значит, она пониже той, другой сестры и, вероятно, помоложе ее, потому что дрожание пружин от этих еще незнакомых шагов казалось ему плавным и даже каким-то радостным.
Он не мог припомнить дня, когда старая сестра не явилась бы и не сделала все то, что полагалось. Теперь он присмирел и насторожился. Это походило на узнавание какой-то тайны, на открытие нового мира. Не колеблясь ни секунды, новая сестра быстро откинула его одеяло. Потом, как и все ее предшественницы, с минуту неподвижно стояла у его постели. Он знал — она в упор смотрит на него, ибо ее, конечно, предупредили об ожидающем ее зрелище. Но действительность была, видимо, настолько страшнее любого описания, что в первое мгновение она могла только смотреть. Затем, вместо того чтобы торопливо укрыть его, или, как это делали другие, стремглав выбежать из палаты, или застыть на месте, орошая слезами его грудь, она положила ему на лоб ладонь. Еще никто не делал этого так, как она. И никто, наверное, не смог бы сделать это так. Не всякий, например, способен положить руку рядом с открытой раковой опухолью, настолько ужасающей, что не то что прикоснуться, а и помыслить об этом жутко. А вот эта новая сестра, с легкой и счастливой походкой, ничуть его не испугалась.
Она положила ладонь на его лоб, и он почувствовал, что ладонь эта — молодая, маленькая и влажная. Она положила ему ладонь на лоб, и он попытался сморщить кожу — показать, как его обрадовало ее прикосновение. Это было вроде передышки после долгого, напряженного труда. Это было почти как сон — ласковая, успокаивающая ладонь на лбу.
Затем он подумал, чего можно ждать от этой новой сестры. Старая почему-то ушла. Ну и Бог с ней! Она никогда не понимала его усилий, никогда не понимала, что каждой клеткой своего существа он пытался разговаривать с нею. Она не обращала никакого внимания на его сигналы, разве что пробовала прекратить их. Но вот ее нет, и вместо нее появилась новая сестра, молодая новая сестра, смелая и ласковая. Сколько она пробудет с ним — кто знает! Может, выйдет из комнаты и больше никогда не вернется. Но сейчас эта девушка с ним, и он верил, что каким-то образом она чувствует то же, что и он, — иначе не положила бы так быстро ладонь на его лоб. И если он сумеет подавать ей очень точные, очень ясные и определенные сигналы азбуки Морзе, она, возможно, поймет то, чего никто другой не пытался понять.
Она, быть может, поймет, что так он разговаривает. Вернется старая сестра, и он, пожалуй, уже никогда не услышит шагов новой девушки, вместе с нею уйдет его последняя надежда. Морзи он хоть до конца своих дней — никто не поймет, что он пытается сотворить чудо.
Новая сестра словно оттягивала исполнение смертного приговора, она дала ему единственную, крохотную надежду за все часы и недели его новой жизни.
Он напряг шейные мускулы и приготовился к очередной серии ударов головой о подушку. Но начать помешала еще одна странная вещь: девушка расстегнула его рубашку и обнажила ему грудь. Потом стала водить пальцем по груди. Не поняв, к чему это, он слегка опешил. Потом, сосредоточившись, постепенно понял, что палец ее движется не беспорядочно, а выводит какой-то контур, повторяя его много раз. Он понял, что за этим кроется определенный смысл, и решил во что бы то ни стало докопаться до него. Словно верный пес, изо всех сил старающийся угодить своему хозяину и понять его, он застыл и сосредоточил все свои мысли на контуре, который чертила сестра.
Сначала он заметил, что контур округлый, без прямых линий, без углов, — какая-то большая завитушка, что-то вроде буквы О, но не замкнутой, а прерванной на одной стороне. Раз за разом сестра прочерчивала этот контур на его груди, то быстро, то медленно. Иногда, завершив линию, она останавливалась, и в этом необычном взаимопонимании, которое, казалось, возникало между ними, такие паузы как бы означали вопрос: ты понял меня? Если понял — ответь.
В каждый перерыв он кивал головой, а она снова и снова повторяла контур, и вдруг разделявший их барьер исчез, произошла мгновенная вспышка достижения, и ему стало ясно, что она делает. Она чертила на его груди букву С. Он быстро кивнул — мол, вас понял, и она тут же одобрительно погладила его лоб, как бы говоря ему — ты же просто замечательный, чудесный парень, как ты стараешься и как быстро все усваиваешь. И принялась чертить другие буквы.
Теперь дело пошло быстрее, ибо он понимал, что она делает. Он попытался потуже натянуть кожу на груди, чтобы лучше чувствовать движение ее пальца. Иные буквы он улавливал прямо с первого раза. Так он узнал букву Р и кивнул, потом О и опять кивнул, потом Ж, после чего наступила долгая пауза. Остаток букв хлынул в его сознание стремительным потоком. Тут было Д, и Е, и С, и Т, и В, и О, и М, и X, и Р, и И, и С, и Т, и О, и В, и Ы, и М, и все это складывалось в три слова: «С рождеством Христовым!»
С Рождеством Христовым, со светлым, светлым Рождеством Христовым!
P.S. Где-то его сейчас готовят. Где-то, в самом сердце Германии, делают этот снаряд. Вот прямо сейчас какая-то немецкая девушка чистит и полирует его, вставляет в него взрыватель. Он поблескивает в лучах заводских ламп, и на нем выбит номер, и номер этот мой. У меня назначена встреча со снарядом. Скоро мы с ним встретимся.
Ближе, ближе. Какой-то груженный доверху, крытый брезентом немецкий грузовик переваливается по ухабам, едет в сторону Франции. Прямо сейчас. На грузовике снаряды, и среди них тот, что помечен моим номером. Он катится на запад по Прирейнской долине, и мне всегда хотелось увидеть, как он движется сквозь Шварцвальд, мне всегда хотелось увидеть, как он в глубокой, глубокой ночи надвигается на Францию — снаряд, с которым я должен встретиться. Он все ближе и ближе, и ничто не может его остановить, даже длань Господня, ибо в меня вложен часовой механизм, и в него вложен часовой механизм, и в положенное время мы должны встретиться.
Спрятанный под каким-то пологим холмом, возвышающийся над равниной словно грудь женщины, спрятанный под этим холмом в недрах никому не известного склада боеприпасов, притаился мой снаряд. Он готов. Поторапливайся, парень, поторапливайся, солдат, не опоздай, заканчивай все свои дела, у тебя осталось слишком мало времени.
Он прилетит, шелестя, и рыча, и дрожа. Прилетит с воем и хохотом, с визгом и жалобным стоном. Подлетит так быстро, что ты поневоле выбросишь вперед руки и бросишься его обнимать. Еще он не появится, а ты его уже почувствуешь и напряжешься перед встречей, и в момент вашего слияния задрожит земля — твое вечное ложе.
Тишина.
Что же это, что это, Господи? Может ли человек пасть еще ниже, может ли стать еще меньше, чем я?